Загурская Н.
Постмодерн-фундамента-лизм как постпостмодер-низм // ИNАЧЕ. 2001.
НАУЧНЫЕ ПУБЛИКАЦИИ
НАТАЛЬЯ ЗАГУРСКАЯ
ПОСТМОДЕРН-ФУНДАМЕНТАЛИЗМ
КАК ПОСТПОСТМОДЕРН
Состояние растерянности и усталости, которым обычно характеризуется ситуация конца века и, тем более, конца тысячелетия, очевидно проходит. Точнее, преодолевается. Еще точнее, его так или иначе приходится преодолеть. В конце концов, оно преодолевает само себя: когда социокультурное пространство снова становится бинарным, противостоящие элементы так или иначе оцениваются. Правда, теперь оба элемента оцениваются низко: ведь политкорректность так же исчерпала себя, как и экстремистская пассионарность. И то, и другое выглядит одинаково неискренним. Возможно именно потому, что и сам конфликт между ними – игра, разворачивающаяся на экране телевизора, как ни кощунственно это звучит. Ведь современная психоаналитическая традиция, скажем, лакановского толка, убедительно показывает, что зрелище – всегда удовольствие. А поскольку здесь идет речь о символическом удовольствии, то его игровой характер не вызывает сомнения.
С другой стороны, катастрофа, показанная по телевидению, перестает быть таковой, она становится неким музейным экспонатом и, тем самым, похищается из реальности. Не случайно П. Вирильо в связи с телевойной еще в Персидском Заливе назвал телевидение «музеем катастроф» [6, 208]. Несомненно, что это музей актуальный, но не реальный. Поскольку здесь идет речь не о реальной катастрофе, а о «катастрофе реального» [Там же, 210]. Так что телевизионная война, в значительной степени является игрой, имеющей только отдаленное отношение к реальности со всей ее проблематичностью. Очевидно, что любимые средним классом криминальные хроники или хроники службы спасения отличаются от репортажей с театра военных действий только масштабом. Кроме того, специалисты в области современной идеологической мифологии и манипуляций сознанием с помощью медиа, такие, как, например, Г. Шиллер, подчеркивают, что незамедлительность подачи информации вырывает событие из реальности, разрушая его пространственно-временной контекст [16]. Конечно, телевидение не является собственно виртуальной реальностью, а представляет собой скорее переходную форму к ней от реальности актуальной. Это и обуславливает его принципиальную симулятивность. Если виртуальная реальность как правило прямо маркируется как таковая, то телевидение пытается претендовать на отражение реальности объективной. Такая претенциозность вкупе с очевидным эскапизмом позволяет говорить о наркотическом воздействии телевидения, как это делает Т. Маккенна.
Итак, реанимация бинарной структуры вовсе не свидетельствует об очередном разделении по религиозному, национальному или идеологическому критерию. В качестве доказательства этого утверждения можно сослаться, скажем, на бартовскую интерпретацию мифа как деполитизированного слова. Так что упомянутая бинаризация представляется куда более глубинной: это разделение на актуальную и виртуальную реальность. Под второй уже стало привычным понимать мир компьютерных игр и симулякров. В таком случае, виртуальная реальность вполне может быть описана с помощью бодрийяровской теории симуляции. «Гиперреальность – это стирание всяких ожиданий вроде Судного Дня, Апокалипсиса или Революции» [1, 5], – пишет Ж. Бодрийяр, подчеркивая некую отмену, точнее приостановленность, отсроченность, suspence событийности, «забастовку событий». Хотя в реальности события продолжают происходить, эта событийность вовсе не совпадает с событийностью телевизионной.
Поэтому П. Вирильо резонно не соглашается с Ж. Бодрийяром и предлагает обратить внимание на тот факт, что виртуальная реальность уже не является симулятивной, а существует наряду с объективной, «реальной» реальностью [6, 210–211]. Вряд ли, конечно, можно согласиться с П. Вирильо в том, что «убивается уже не один, не два, не сотня или тысяча человек, но сама реальность целиком» [Там же, 214]. Если реальность и убивается в том смысле, что происходят попытки ее уничтожения, она все продолжает существовать наряду с реальностью симулированной. Телевидение же просто пытается подменить последней реальность актуальную.
Таким образом, стоит отвлечься от текущих событий в пользу анализа глубинных причин новой бинаризации социокультурного пространства. Кстати говоря, эти события заставляют нас усомниться в жизнеспособности подхода к событию как чистому эффекту или свободному означающему: под ними очевидно проглядывает некая глубинная, точнее «изнаночная» подоплека, если под изнанкой понимается обратная сторона эффекта. Таким образом, постмодерн очевидно исчерпывает себя, но только частично. Поэтому его нынешнюю культурную ситуацию возможно условно обозначить как постпостмодерн. Этот термин выглядит громоздким и неуклюжим, но в общих чертах отражает суть дела. Тем более, что выглядеть нелепым и пародийным является одной из задач постпостмодерна, поскольку он представляет собой мирный этап, следующий за постмодерной героикой [10, 256], парадоксальным образом сочетающейся с усталостью. К тому же, по мнению Д.И. Руденко, «постдеконструкция поставангарда» вполне может порождать новые постпост» [13, 359], а «постпостмодерн является не менее вечным [чем периодически возрождающийся под разными масками постмодерн – Н.З.] – вероятно, и более, поскольку он в меньшей мере претендует на этот статус, чем постмодерн» [Там же, 364]. Это означает, что постпостмодерн еще более (по сравнению с постмодерном) неуязвим перед возможной критикой в силу полного отсутствия идейности, амбициозности и, в конечном итоге, конкретного содержания.
В термине постпостмодерн, во-первых, отражена история его формирования, в ходе которой постмодерн отталкивается от модерна и одновременно многое из него заимствует, а затем то же самое постпостмодерн проделывает с самим постмодерном. Во-вторых, избыточность и громоздкость термина указывают и на избыточность и громоздкость самого явления. Ведь если по мнению Т. Нэклунда постмодерн представляет собой деятельность по определению самого этого понятия, то это было бы тем более верно по отношению к самому постпостмодерну, если бы не очевидная ирония, заложенная в его названии. Поэтому попробуем проанализировать подходы к анализу его содержания.
Н. Маньковская предлагает рассматривать в качестве основных векторов постпостмодернистского развития «переход от постмодернистской интертекстуальности к постпостмодернистскому стиранию границ между текстом и реальностью как в буквальном (виртуальная квазиреальность), так и в переносном смысле» [11, 24] и транссентиментализм в виде постконцептуализма, постсоцарта и т.д. с их «новой искренностью и аутентичностью, новым гуманизмом, новым утопизмом, сочетанием интереса к прошлому с открытостью будущему, сослагательностью, «мягкими» эстетическими ценностями», то есть некой «вторичной первичностью» [12, 326–327].
Представляется, что автор несколько утрирует значение виртуальной квазиреальности, тогда как особенность ситуации состоит в разделении реальностей без гипертрофии одной из них. «Подобно тому как книгопечатание не убило средневековый собор как символ памяти культуры, а медиа – книгу, CD-ROM также ничем не угрожает книге: наступил конец убийств» [Там же, 319], что возможно только в условиях разделения реальностей. В таком случае все еще открытым остается вопрос о соотношении актуальной и текстуально-книжной реальности, хотя он и менее актуален чем проблематика, связанная с реальностью текстуально-медийной. Но в любом случае, обе текстуальные реальности могут быть противопоставлены актуальной и обозначены как «виртуальные». Тогда виртуальное вряд ли можно рассмотреть как продукт западной цивилизации, поскольку создаваемый с его помощью «эффект двойного присутствия, узревания невидимого вызывает ассоциации между виртуальным миром и религиозно-философским миром Востока» [Там же, 318]. В таком случае, можно критиковать как раз модерное и постмодерное смешение реальностей в телереальности.
Кроме того, не совсем оправданным выглядит подчеркивание Н. Маньковской момента модернизации без указания на ее относительность. Ведь вряд ли мы можем говорить об искренности и аутентичности в прямом смысле слова, поскольку сам автор упоминает о «вторичности их первичности», ведь после эпохи интертекстуальности личностное высказывание уже никогда не сможет быть сделано с максимально возможной прямотой. Возможно, что тогда единственно адекватной формой такого высказывания оказывается веселое молчание как спокойное восприятие эклектичной гармонии языка, ведь «если рассматривать его [постпостмодерн – Н.З.] в лингвофилософском плане, это та среда, где вопрос о придании пародии статуса нормы, вообще о выделении пародийного может не возникать» [13, 335]. Но если постпостмодерн, по Д.И. Руденко, – это «рассказ о постмодерне», некий нарратив, «выводящий голос из кавычек» [Там же, 355–356], то мы можем надеяться на возрождение личностного высказывания.
В этой связи можно упомянуть, вслед за В. Курицыным, те черты постмодерна, которые в большой степени исчерпали себя, но, конечно, не утратили своего значения полностью.